OKNO logo by Christine Zeytounian-BelousКНО" № 10 (13)                                                                  
Оглавление Архив Авторам Главная страница

 

Поиски жанра


Женя Крейн (США)



 
Призрак

Композиция из глав для будущего романа


 

...Я в эту глушь
Пришёл, чтобы переписать людей,
Но ни одной живой души не встретил
На сотню миль вокруг. И этот дом,
Куда я шёл с какою-то надеждой
И за которым долго наблюдал,
Спускаясь по извилистой тропинке,
Был пуст. Я там не встретил никого,
Кто мог бы смело выйти мне навстречу,
Кому не страшен посторонний взгляд.

Роберт Фрост
из сборника "Нью-Гемпшир"[1]
 

В любви всегда есть немного безумия. Но и в безумии всегда есть немного разума.

Фридрих Ницше
"Так говорил Заратустра.  Книга для всех и ни для кого"




Он замаячил в дверном проёме, а затем устроился в кожаном кресле, что громоздилось в углу гостиной. Как она догадалась, что это был именно поэт Роберт Фрост, а не какой-нибудь другой неприкаянный дух? Рядовой домовой, барабашка, зашедший на огонёк? Она сама наделила его именем или он ей представился? Сейчас уже трудно выяснить такие подробности. В памяти Любы осталось вот это –  вечер, дверной проём, и поэт, которого она ждала всю жизнь.   

Конечно, можно было предположить, что Люба претендовала на соответствующий диагноз. А, с другой стороны, у неё было живое женское, творческое воображение. Ей было скучно. Одиноко.

– Здравствуйте, – сказала писательница L.   

– Приветствую, – ответил поэт.   

На нём был двубортный пиджак. Он улыбался.

С юности она помнила:

 

На небо Орион влезает боком,        

Закидывает ногу за ограду ...

 

Ей хотелось его о чём-нибудь спросить: о поэзии, об Америке, о Новой Англии, о смерти, но из неё вырвалось:   

– Как можно писать стихи в таком одиночестве? Как можно продолжать жить, когда жизнь утекает между пальцев?   

– Вы ещё очень молоды, моя дорогая, –  с улыбкой ответил ей поэт. –  Вы всё ещё очень мало знаете о жизни.

Она, возможно, хотела обидеться, но неожиданность нового присутствия в однообразном существовании – «день сурка» продолжался, тянулся неизбывно – вся необычность ситуации волновала её. Люба подобрала ноги, чтобы Поэт не рассматривал её полные лодыжки, и слегка развернула торс, выставив грудь.

– Меня зовут Любой. А почему вы так хорошо говорите на моём языке?

– Потому что, моя дорогая, это вы меня вызвали к жизни. И я именно такой, как вам необходимо.

– Вы мне снитесь?   

– Зачем? – Фрост опять улыбнулся. Улыбка у него была грустная и доброжелательная. Люба стеснительно улыбнулась в ответ. –  Хотите, ущипните себя, ну вот за руку ущипните.   

– А если я до вас дотронусь?   

– Ну, это я не знаю, дарлинг, насколько у вас богатое воображение.   

– А вы сейчас исчезнете? – Любе не хотелось, чтобы он исчезал. В конце концов, даже если он ей снился, или она незаметно соскользнула из своей застарелой депрессии в состояние, когда людям являются призраки и слышатся голоса – эта новая реальность была, по крайней мере, занимательной и интригующей. Новое всегда лучше старого, так думала Люба.

– Не печальтесь, Люба, –  сказал Фрост, и она то ли вспомнила, то услышала:


                                    И если станет жить невмоготу,
                                    Я вспомню давний выбор поневоле:
                                    Развилка двух дорог – я выбрал ту,
                                    Где путников обходишь за версту.
                                    Всё остальное не играет роли.

 

*  *  *

 

 

Бродский в «Приюте»

 

            Джейк пригласил Любу на лекцию, которую проводил для литературного кружка. Занятия проходили в «Садовом приюте». Ещё название этого места можно было перевести, как «Лесная бухта» или «Укромный уголок в саду».

            – Приступим, – говорит Джейк. – Итак, Иосиф Бродский. Великий русский поэт, сумевший привлечь внимание американцев, наше с вами внимание. Заметьте, нас с вами вряд ли заинтересует Пушкин (Джейк говорит «Пужкиин») или ... кто там ещё? Луба, помогайте мне. Позвольте, кстати, представить вам эту молодую даму. Луба есть русская писательница, и она прочтёт для нас с вами Иосифа Бродского в подлиннике! Итак, что же нас так могло заинтересовать в этом поэте? В своей речи, принимая Нобелевскую премию, Бродский говорил об эстетике. Прежде всего, я хочу сказать от себя: литература и поэзия не поощряют к действию. Литература и поэзия поощряют к размышлениям и одиночеству, к ощущениям и единению с миром, вернее с природой. Литературное творчество помогает человеку осознать своё место среди живущих в этом мире, в то время как любого рода массовое производство и технология отделяют человека от мира, даже когда погружают его в общество себе подобных. Если вы почитаете сейчас стихи Иосифа Бродского, вы найдёте в них тоску, меланхолию и одиночество. Почему этот человек, признанный при жизни всем литературным – и человеческим – миром, писал такие тоскливые стихи? Сейчас одно из этих стихотворений прочтёт нам эта наша гостья по имени Луба, которая тоже родилась на берегах Невы, и, надеюсь, сможет передать музыку и поэтику Бродского. Но сначала я прочту вам это стихотворение на нашем родном английском языке.

 

                                                I was born and grew up in the Baltic marshland
                                                by zinc-gray breakers that always marched on
                                                In twos. Hence all rhymes, hence that wan flat voice
                                                That ripples between them like hair still moist…

 

            Джейк продолжает читать. Люба не вслушивается. Она вглядывается в лица присутствующих. Она знает это стихотворение с юности. Вот она, близость между Фростом и Бродским, эти чайки и этот чайник, этот звук, звук, который так важен, важнее рифмы и ритма.

            – А сейчас наша русская гостья прочтёт нам это стихотворение, попытаясь перевести его прямо с листа на родной язык поэта.

            – Джейк, – Люба волнуется, сейчас происходит нечто; соединяются её прошлая и будущая судьбы, – Джейк, я не согласна. Это не его тоска – это тоска Балтики, я помню её, я помню балтийские волны, я помню крик чаек, я помню это свинцовое небо, это хлопанье простыни на ветру...

            – Это очень интересно, – Джейк вдохновляется, – сейчас, из первых рук, мы с вами получаем культурное толкование этого стихотворения.

            Люба смущена. Кто она такая, чтобы делать подобные заключения? Но на пороге, опершись на косяк двери, стоит Роберт, её Роберт, снисходительно разглядывая её аудиторию: тех, кто внимательно вслушивается в эту рокочащую, несмотря на нежный женский голос, русскую речь, и тех, что склонили головы и пускают тонкие струйки слюны, и тех, кто уже задремал, тех, кто так близко подошёл к порогу неизвестности. Что их там ждёт и кто? Люба читает:

 

Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда – все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьётся вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум – крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.

 

Они дремлют. Джейк тоже задремал. Джейн держит его за руку, крепко, так крепко, как держала Люба руку своей матери, засыпая, будучи ещё маленькой девочкой. В этом есть некая закономерность – читать Бродского здесь, в этом убежище для богатых стариков, в новом тысячелетии, на пороге своей собственной если не старости, то солидной зрелости. В этом есть некое возмездие, себе и судьбе, что такое возможно, что несовместимое совмещается.

– Обратите внимание, – вступает Джейк – в этой своей речи Бродский сказал, что заслуга литературы может быть в том, чтобы сделать время своего существования в этом мире более конкретным, уточнить его. Но ещё более интересно его отношение к литературе и к языку, как явлению антропологическому. Бродский заявляет, что эстетические нормы первичны и предшествуют нормам этическим. И в этом он прав. Прежде чем появились первые так называемые «нравственные законы», прежде чем человек перестал есть себе подобных, он уже рисовал на стенах своей пещеры нечто, что можно было бы обозначить, как пещерное искусство. То есть язык и искусство – первичны, а нравственность – вторична.

У Любы подрагивают колени. Ей страшно, и жарко, и холодно одновременно. Роберта уже нет в дверях зала, старички по-прежнему дремлют. Джейк вещает, как и положено лектору, но между фразами и он порой впадает в некий детский сон, на мгновение теряя линию своей речи. Но многолетняя привычка лектора сильна, и он дотягивает до конца, выуживая из пространства или памяти нить своих рассуждений. Наверное, такими были жрецы: в старческих пятнах на пожелтевшем черепе, с обвисшими складками на шее, в мятых одеждах они вещали, предрекая будущее человечеству, и человечество внимало им.





Женя Крейн – прозаик, эссеист, переводчик. Родилась в Ленинграде. С детства писала стихи. Занималась в Литературной студии Дворца пионеров. Училась в нескольких ленинградских вузах. В 1988 году эмигрировала и с тех пор живет в США, где завершила высшее образование в университете штата Массачусетс. Работала переводчиком, директором программы международного культурного обмена. Рассказы, стихи, эссе и переводы публиковались в России, США, Канаде и Дании, в журнальных и сетевых изданиях, в том числе в журнале "Окно". Автор повести «Девятая дорога» (шорт-лист литературной премии им. Марка Алданова, Нью-Йорк).