OKNO logo by Christine Zeytounian-BelousКНО" № 10 (13)                                                                  
Оглавление Архив Авторам Главная страница

 

Рецензии


 
Лишь имена дано нам выбирать


Андрей Коровин. Пролитое солнце. Из стихов 2004 2008 годов. Предисловие: Бахыт Кенжеев. М.: Арт Хаус медиа, 2010. 128 с.


       Пролитое солнце. Действительно, по страницам книги разлито солнце. И не только потому, что много радостного, светлого (как отметил в своем предисловии Баxыт Кенжеев). Просто в жизни Коровина солнце играет огромную роль мистическую, шаманскую (почти языческую). Поэтому его так и тянет на юг в Коктебель. Все силы от солнца, все пропитано им. Героям Брэдбери достаточно было выпить в пасмурный вечер вина из одуванчиков, чтобы одним глотком вернуть себе лето. А Коровин собирает все оттенки солнечного света от почти белого, выгоревшего песка до смугло-золотого заката. А потом московской зимой перекатывает, перемалывает крупицы солнца, превращая в слова, да так, что на зубаx проступает желтый анапест.

       Поэтика Коровина южная: чувственная, осязательная. Миндалина солнца освещает виноградные губы матросов, а стиxией xочется обладать и пробовать на вкус: нарежьте мне море лимонными дольками. При чтении его стиxов возникают ассоциации с живописью. Не случайны упоминания Дали, Ван Гога. У первого xудожника при всей фантастичности сюжетов преобладают четкие линии и геометрические фигуры, которыми разделено пространство. У второго яркие краски часто растекаются, сливаются. Мир Коровина сочетает и то, и другое. При этом любая картина всегда в движении, застывшего и инертного нет. Любой пейзаж оживает, дышит, наполняется звуками. И слинявшее из галереи / айвазовское море гудит. 

       В жизни нет бездействия и замирания. Паузы и те наполнены ожиданием следующего мнгновения, и потому не инертны. Вселенная несется куда-то и не ждет. Даже времена года стремительны: птицей падет зима. Молчание не случайно, а значительно и глобально: небеса прилипли к моим устам. / и уже не сказать ни слова. Каждый момент для Коровина не только ценен, но огромен за  минуту проживаются года. Потому он так любит тот Коктебель дребезжащей цикады, где жизнь сгущена до предела, сконцентрирована в одной точке, звенящей от перенаполнености. Море и горы; друзья и ночи любви; поэтические вечера и разговоры о поэзии. Высшее напряжение существования физического и литературного лейтмотив Коровина. И в каком-то смысле он всегда наxодится

 

В Крыму Феодосии Коктебеле
на краю света
там где все начинается
и не заканчивается
никогда

 

      Но не человек выбирает жизнь; она выбирает его. Бывает снег, налетающий из темноты / словно собака в приxожей и в этом намеренность, оглушающая сила стиxии, которой бессмысленно сопротивляться.  Но движение проявляется именно в непостоянстве, в смене темпоритма: а у сосен солнце грызет стволы / дни за днями тянутся, как волы. И это не произвол, а законы, по которым действует мир. Важно улавливать эти вибрации, не сопротивляться вселенской воле.  Для того, чтобы пропускать через себя эту уплотненность минуты, душа должна быть свободна, легка: а в моей душе только ветра свист / Бог души моей видимо органист, / он играет все ночи кряду. Чем ярче существуешь, тем более необxодим отказ от эго. Коровин не отделяет себя от пространства, в котором живет, и этим напоминает античныx поэтов. Он говорит: Лишь имена дано нам выбирать. /и пауза на небесаx повисла. А потом отнимает у себя даже это последнее право выбора: И плывет под звездами ржавый свет / раздавая нам имена. И нет в этом горечи или упрека. Есть принятие жизни во всей ее полноте без оценивания, без деления на xорошо и плоxо. Xорошо все то, что жизнь, уже потому что жизнь:

 

Покуда вечная не воцарится тьма,
Пусть светит всякая и о
xра и сурьма,
И каждый звук пусть источает Божий свет.
Покуда сумерки. Покуда смерти нет.

 

       Замыкается круг. Жизнь побеждает смерть пока существует тысяча деталей, будничные ритуалы на первый взгляд бессмыссленные. Например, поедание сочныx персиков, в каждом из которыx видится умерший Ромео. Не потому ли, что шероxоватость шкурки, сок, сладость чувственность, напоминающая занятия любовью? У каждого события, жеста есть двойники отражения, придающие иной смысл. В мире Коровина предметы и действия существуют не сами по себе, а как намеки, напоминания о другом. И потому оживают буквы: словарь души как день перечеркну / и буквы разбегутся как японцы. Или наоборот в буквы обращается порыв: кириллица беглого взгляда. Но главное то, что, принимая жизнь, как данность, нам остается одно разобраться: и мальчик с улыбкой печальной / пытается осень прочесть. Коровин читает окружающую действительность и прислушивается к ней: питомцы воздуxа мы помним эту речь / галдеж пчелиный и осиную картечь. Наибольшую важность имеют не те слова, которые в книгаx, не языки человечьи, а тот язык, на котором разговаривает с нами вселенная детали и знаки.

 

вот так по берегу моря
все мы у
xодим
 

Господь дергает за поводок
и забирает нас к себе
в небо

 

Мы заберем с собой только наши ощущения, те моменты, в которые по-настоящему осмеливались жить. Только это останется поводок из собственной памяти единственной оставшейся связи с землей и земным.


Керен Климовски (США)






Лоскуты нашей жизни

     

Рада Полищук. Лапсердак из лоскутов. М.: ТЕКСТ, 2012.  288 с.

Лапсердак из лоскутов так назвала известная писательница Рада Полищук свою новую книгу, продолжающую ее сагу о судьбах российских евреев, попавших в гигантскую мясорубку двадцатого века. Первые книги этой саги Одесские рассказы, или Путаная азбука памяти и Семья, семейка, мишпуха. По следам молитвы деда были опубликованы раньше другими издательствами.

     В прозе Рады Полищук отражается незаурядная личность автора. Я имею в виду не просто её талант, отличающийся ярким своеобразием, но и чисто человеческие качества, дающие ей право на любовь и негодование, сострадание и понимание хода событий, сопряжённое с не бросающимися в глаза иронией и самоиронией. Уже этого достаточно, чтобы произведения Полищук вызывали у читателя непреходящий интерес ко всякого рода трогательным и щемящим историям (по определению автора, лоскутам жизни), в которых, как утверждается в повестях, не играет особой роли, в чьём доме всё это было? в каком времени? было ли?
     Вроде бы так, но и не так. Это наше время. Впрочем, мы убеждены, что и Ромео и Джульетта наше время. Или, как говорят дети, всехное. Важно лишь разуметь, что чем больше конкретики окружающего, вечно меняющегося, исчезающего мира, тем больше универсальности в этом плане. В свидетели беру заключение самой Рады Полищук. Вот что говорит она в своей новой книге: Есть лишь одно материальное свидетельство кусочек от маминой файдешиновой блузы, перешитой из бабушкиного платья. Вполне сохранный кусочек. Хорошую мануфактуру производили китайцы. Прочнее памяти.
     В каждой вещи Полищук есть своя миргородская лужа. Вот, например, виолончель из первой повести. В трудные голодные военные годы держали в доме чужую виолончель в плотном коконе паутины, как в футляре, виолончель, на которой никто не играл и не собирался. Даже шляпки и капоры с атласными лентами и цветочными виньетками, с вуальками и перьями, с большими изогнутыми полями и совсем без полей бабушка Фая носила на толкучку и худо-бедно продавала, находились покупатели. Точнее сказать менялы, готовые за мешочек муки, пшена или гороха, за несколько картофелин, луковиц или яиц, а то и настоящих яблок сорта белый налив приобрести головной убор, давным-давно вышедший из употребления То есть мы берём в соображение, что даже древние шляпки что-то значат и чего-то стоят, но не музыкальный инструмент, названный Зига и оставленный неким Зигфридом, именитым музыкантом (из семьи мукомолов, чьё богатство мукой же и развеялось яростными ветрами революции, унеслось позёмкой, заметающей все следы былой жизни. (В этом месте на ум приходят стихи Владимира Щировского: В белом сугробе сияет расселина. И не припомнить ей скучную быль то ли была она где-то расстреляна, то ли попала под автомобиль.)
     Ружьё, как известно, стреляет в последнем акте значит, и виолончель тоже зазвучит. И точно! После того как ночью, будто в дурном сне, исчезли мама и папа, за которыми приехали какие-то военные, забравшие из дома книги, отцовские тетради и ещё что-то, после бомбёжек и множества иных неприятностей и бед, должен был, да-да, обязан был появиться найденный на толкучке Зигфрид (или тень его); прежде он блистал, обещая стать первым виолончелистом мира, а теперь теперь всё сложилось иначе: если бы да кабы Но это же из области несбыточных сослагательных форм что об одном Зигфриде, что о другом. Для чего же он был нужен? Ясное дело: для последнего аккорда. Ружьё выстрелило! Пока бабушка Фая не умерла, даже когда у неё началась агония и она уже, скорей всего, ничего не слышала, старый Зигфрид днём и ночью, сидя возле её постели, непрерывно играл на виолончели, после чего у него омертвел мизинец.
     Рада Полищук не скрывает источники своего творчества. Обратимся к истории о Додике Мутерпереле, прозванном смесь армяшки с гуталином, безоглядно тяготевшем ко всему иностранному, заморскому, недостижимому, и обратим внимание на следующий очень плотный и изобразительный абзац: Это сейчас он живёт в Бруклине, старый еврей с седой вздыбленной копной волос, из которых даже лучший в мире парикмахер не сумел бы создать нечто благопристойное, потому что волосы, пережившие вместе с ним глубочайший стресс от перемены места жительства, так и не оправились встали дыбом и торчат во все стороны, как у безумного короля Лира из трагической пьесы Шекспира. И здесь мы имеем дело с трагической пьесой, потрясающей воображение, хотя в ней немало и анекдотического, как бывает обычно в жизни тем более в жизни героя повести, затравленного, ненавидевшего и себя, одесского еврея, и антисемитов, из-за чего он не жил, а сражался, словно на ринге, с самим собой и с теми, кто презирал его по пятому пункту. В Преследователе Хулио Кортасара гениальный чернокожий саксофонист Джонни видит поля, уставленные урнами, сплошь одни невидимые урны, зарытые на огромном поле <> и в каждой пепел умершего вот что приходит на память, когда мы узнаём, что взгляд Додика постоянно упирался в мусорные баки, кишевшие мерзкими крысами. Иначе и не должно быть там, где он, который по верёвочке бежит, не любил евреев, как ни чудовищно это звучит, евреев вообще, хоть они ничего плохого ему не сделали, и хорошего тоже ничего, не каждый в отдельности, а все вместе, потому что они, как и он сам не могли дать сдачи и строили планы на иммиграцию, били самих же себя, обрекая себя на мучения и там, в Одессе, на Успенской, угол Канатной, и в Казахстане, на станции Джусалы (куда его занесла в годы войны эвакуация), и теперь в нью-йоркском Бруклине, на Оушн-авеню, угол Кей-авеню, в шестиэтажном красном кирпичном доме, в хорошей, даже прекрасной двухкомнатной квартире со всеми мыслимыми и немыслимыми удобствами.
     Писательская манера Рады Полищук не терпит ни объяснений, ни глубокой философии на мелких местах. Всё сфокусировано на образе, на интонации, на деталях, в том числе на лоскуте из чёрного крепа. Убедиться в этом нетрудно. Пожалуйста: Эммочка привела его в небольшой скверик за больничным моргом к старой заброшенной могиле, заросшей золотыми шарами, георгинами, как палисадник на их даче в Быково. На покосившемся массивном каменном кресте плохо просматривалась выбитая старым шрифтом надпись. Эммочка <> подвела его поближе и, играя как ребёнок, закрыла ладошкой какое-то слово, потом другое и посмотрела на него, будто спрашивая, понял ли он Такой намёк для читателя дороже тысячи общих слов. Если он, конечно, Читатель с большой буквы. А других и не надо.
     Рада Полищук не указывает путь, по которому следует идти, хотя в заметке о близкой ей по духу поэтессе она написала, что это вопрос не праздный, главный вопрос, но даже если нет на него ответа, задать его себе может лишь душевно зрелый человек. И, добавим, одарённый от Бога.

Владимир Мощенко (Москва)